Три дня смерти или собственные похороны

Михаил Бодров

Три дня смерти или собственные похороны

„Что я? Игрушка ее слабых рук? Или навязчивое, омертвевшее, похотливое чучело? Узнать? Но перенесет ли она глупый кошмар? Пусть мучается. Так, как я!“

Прекрасные, карие глаза прожигают полупрозрачное тело обывательского обожателя. Нервные движения и кое-как прикрытая нагота. Непонимание, негодование и дикий страх.

— Прости, что напугал, и здравствуй, — быстро начал, избегая неловких пауз — ты испугалась… прости еще раз и не удивляйся, я не мог не прийти к тебе. Ты онемела? Расслабься, я всего лишь твой сон, проснешься и забудешь. Молчишь? Ну хорошо, молчи. Это даже лучше. Мне тяжело, ты не представляешь, как здесь тяжело. Все так странно, а ты такая красивая, у тебя удивительно красивое лицо… Знаешь, я о многом молчал при жизни, теперь, когда умер, говорю… Кстати, я умер, если не знала, приходи на похороны, мне будет приятно… Ну так вот, издох и пользуюсь своими привилегиями, с тобой, например, разговариваю. Не правда ли, похоже на неуклюжую исповедь… Каша, все перемешано… но главное, я люблю тебя. Как я боялся сказать… Ядовитые кривые стрелы не дают мне покоя, мучают, особенно по ночам. Ноют, болят пораженные нервы… Чушь, какая чушь! Забудь…

— Неожиданно, ты в этом точно уверен? Но почему тогда молчал? — нежный, тонкий голосок, порхая своими ангельскими крылышками, раздался по комнате оглушающим, колокольным звоном, замирая где-то в районе потолка.

— Прости… но зачем это было нужно? Ты была идеалом, недостижимым идеалом, идеальной фантазией, не терпящей прикосновений потных рук. И ты не любила меня…

— Но это не так…

— Я знаю, что не так. Я же сказал — фантазией. Впрочем, прости, что не говорил, прости, что верил в невозможности… Как много „прости“, не находишь? Слишком много „прости“ за одну ночь. Первый раз столько извиняюсь. Мне стыдно за такое нелепое покаяние, отвернись… Никогда ни перед кем не каялся и не собирался. Ни перед людьми, этими мерзкими созданиями, набитыми дерьмом и регулярно выдавливающими свое содержимое наружу. Ни перед человечеством в целом, а особенно перед Богом, особенно перед ним. Просто не за что… Я не сумасшедший, хотя всю жизнь тешил себя надеждой, что это не так… Все, что совершал, было понятно, обоснованно и системно, что аж зло берет. За бездарность грех каяться. Если я кого-то обидел, оскорбил, сделал вред — то сделал, оскорбил и обидел специально, нарочно, в здравом рассудке.

— Не хотел, а покаялся.

— Да, возможно, но только перед тобой, перед богиней, не перед Богом. Плевал я на него… Если он есть и сейчас слышит нас, в чем я сильно сомневаюсь, то пусть знает, старый извращенец, слова „Прости!“ он никогда от меня не дождется. Вся его тупейшая, тысячелетняя вера говорит только об одном, что я должен, обязан встать на колени, обозвать себя полным ничтожеством, расшибить лоб, чтобы получить счастье с благодатью. Не хочу доставлять этому мерзавцу удовольствие. Скажешь, гордыня — смертельный грех? В смерти нет грехов, тем более, смертельных. И кто вообще проведет грань между гордыней и гордостью?! Почему мне нельзя просто-напросто защищать свое человеческое достоинство? Как глупо…

— Что глупо?

— Говорим, как пропахшие Достоевским герои…

— Это, конечно, хорошо или не совсем, не мне судить. Но что мы будем делать дальше? Ты разве пришел изливать душу и рассуждать о Боге?

— Дальше… Заниматься любовью!

— Я не поняла, это мой сон или твой?

* * *

Сколько раз нужно еще очнуться? Сколько раз придти в себя, чтобы снова уйти? Когда, наконец, прекратятся эти моменты самосозерцания перед очередным обмороком? Или в их чередовании и есть смысл?

Как бы там ни было, опять очнулся ранним утром, после неудачной ночи. На скамейке в прохладной сырости зеленых арок, сотканных из остатков природы: всегда грустных берез, опошленных веком тополей и ласковых рябин.

День предвещал жару, даже жар, но пока это было не так заметно, пока не нужно прятаться от зноя, есть пара часов, чтобы горько помечтать и ласково посожалеть. О том, что я так и не стал президентом страны, что в пьяном творческом порыве огромным повсеместным атомным взрывом не уничтожил все клонированные цивилизации. Может, тогда жить стало бы легче? Оставшиеся в живых народили бы мутантов… и они не страдали бы депрессией, не хандрили бы по мелочам, возможно, сотворили бы рай через тысячи лет на зараженной планете…

И снова обморок… Весна, ранняя весна. Умный и красивый мальчик с добрыми глазами шагает по подтаявшей снего-грязной тропинке. Прекрасные запахи дурманят голову, заспанная земля неторопливо и застенчиво обнажается под его ногами. И боясь наступить и раздавить прелестнейшее чудо коричневых подснежников, он движется к дверям академичной строгости, спотыкается у порога, а потом прилежно кладет свои длинные пальцы на желтеющие клавиши старого фортепиано. Хмурится от извлеченных несогласованных нот и скучных гамм. Но вскоре радуется даже этим разбросанным мелодиям и наслаждается пока неумелой поэзией творчества. На его лицо тихо ложится налет блаженства, когда уже совсем седая и странная женщина профессионально-резкими движениями начинает разговаривать с ним на языке Бетховена и Моцарта, когда нежные звуки касаются кончиков его чутких ушей, проникают в него и, гуляя по организму, превращаются в слезы…

Может, я это все выдумал? Может, не было никакого мальчика? Или это просто я о себе слишком хорошего мнения? Но как хотелось, чтобы он сидел сейчас рядом, помог бы мне разобраться с величественными, изумрудными, летающими и тающими по мере теплоты гениальными шедеврами Брамса, Листа, Чайковского и Рахманинова, и еще с десятка-другого чертовых дюжин композиторов, так сумбурно перемешанных среди омертвевших извилин и сосудов небьющегося сердца.

Жара тупо и естественно потихоньку стерла все, не оставив мне ничего в этот воскресный день. Заныла спина и затекшая задница попросила движения.

Огненный шар раскалил до кипения голубой. Красные люди спешили к воде, бедные водители маршруток парились без кондиционеров и только смешные дворняжки в такой час мечтали еще и о совокуплении. Дикие тропинки вели меня к себе.

Я давненько не был дома и вот есть повод туда заглянуть, попрощаться, запечатлеть навеки свою любимую комнату, бережно хранимые черновики и наброски трудов, все то, чем я существовал…

„Да, завтра меня похоронят, я даже знаю, где и когда, но как? Интересно, сколько народу придет нажраться? Воняет ли мой труп или, может быть, я — святой? Будет ли оркестр? Какой у меня гроб? Ведь так хочется поприличней зарыться в песок“.

Квартира заперта и пуста. Хорошо, я умею ходить сквозь стены. До неприличия чисто прибранная обитель с торжественно-величественным, возвышающимся в центре, унылым ящиком. И припудренный бледностью, такой красивый, с замкнутыми вовнутрь очами, синими губами, в почти новом черном костюме, в отглаженной рубашке и начищенной обуви — лежу, жду, думаю о ближайшем сыром одиночестве…

Беда, отчаянье, горе в единственном месте — здесь, дома и только на лицах вошедших, грустных, опустошенных фигур — моих родителей. Всегда ненавистные семейные ценности дорого отомстили мне, разорвав сердце… Слезы расквасили жестокое лицо и тихий отчаянный гул разлился в душе. Я плакал… И они плакали, почувствовав, наверное, где-то глубоко мое присутствие.

— Почему умер именно он, так нелепо и глупо, зачем пополнил данными статистические цифры дорожных катастроф?

— Нам не дано понять.

— Родители не должны хоронить своих детей.

— Надо смириться.

— Я так его люблю!

Невыносимо горько слышать… „Они любили меня, заботились обо мне, и сейчас любят, — кричал уже я в бессмысленном исступлении, — Вот кто единственно заслуживает моей покаянной исповеди. Зачем я принес им столько страданий, ведь я, наверное, тоже люблю их“. Обычно эти банальности говорят по ту сторону существования, а я говорил по эту…

Слава чертовому князю, что являться я мог только во снах. Окажись я тогда видим для них — это было бы в миллион раз больнее той почти немой сцены, и так невыносимой. Хорошо, что было время подумать, успокоиться и благоразумно не тревожить их отдых, не каяться лишний раз — это так больно…

Ну да ладно, хватит! Хватит слезливых истерик! Пора опять замораживать символы жизни…

И черно-белая, безрадостная, рукописная повесть спасительно и удачно отвлекла размякшие мои мысли, попавшись в сложную минуту на глаза. У каждого своя муза, не знаю, почему моя была слишком депрессивной. Ни одной шутки. Писал, наверное, потому что по ночам и в непроглядной темноте видел только мрак. Но каждому свое. Незаконченные фразы на обрывках бумажной промышленности, бесконечные бесконечности, цветочные узоры, тысячу раз переписанные банальности — одиночество в глуповатой простоте. Запинаюсь на каждой букве, но стараюсь прочесть до конца, делать больше нечего…

Минутная стрелка подтянулась к цифре три, потом незаметно подкралась к шести. Остается еще немного подождать и вот она перевалит за девять, а там и до двенадцати недалеко. Время лучше убивать по частям. Поделил, и уже не скучно, запросто зарезан целый час и можно приступать к расчленению второго. Глядишь, и кончится, наконец, дурной день. А время — ничего, не рассердится, устало уже сердится… сколько я его попусту потратил, так что один день простит. А не простит, ну и хер с ним, его же вообще не существует, так зачем же подчиняться фиктивным законам. Можно просто-напросто закрыть органы зрения, придумать собственную нереальность и очнуться ночью у нее в постели.

Хостинг от uCoz