Саша Лобачевский относился к категории людей, которых всемирно известный писатель Федор Михайлович Достоевский, пребывая, по обыкновению своему, в пессимистической печали, лаконично характеризовал словосочетанием униженные и оскорбленные. Унижен Саша был социальным и политическим устройством страны своего постоянного места жительства, а оскорблен несоответствием собственных представлений о жизни, о своем месте в ней, и реальных обстоятельств, в которых вынужденно прозябала его материальная оболочка.
С самого своего рождения, с того самого момента, когда яркий свет впервые полоснул по зрительным колбочкам и палочкам, выстилающим донышки его фиолетово-синих, как и у прочих новорожденных, с припухшими веками, глаз, Саша испытывал острую боль. Нет, не физические страдания заставляли напрягаться его оборонительные подсистемы и органоиды, ощущения жуткой несправедливости сущего, по отношению ко вполне безобидному существу, которым Саша являлся, терзали и мучили, сначала юную, а затем и более искушенную в перипетиях жизни, душеньку.
Почему свет, такой яркий, зажигается сам собой, безо всякого согласия на это с его, Сашиной, стороны? Почему так нестерпимо вонючи пеленки, менять которые вовремя качающаяся от бессонницы молодая женщина хронически не успевает? Почему молодой мужчина, баюкающий Сашу по вечерам, напевает колыбельную таким грубым, хриплым голосом? Почему так жестоки и тупы пацаны, с которыми, за неимением лучшей компании, приходится делить вовсе не самые лучшие годы детства? Почему живущая в панельном муравейнике напротив симпатичная девушка встречается с каким-то лохматым австралопитеком, а не с ним, пусть и не самым высоким и сильным, но умным и чувственным? Нескончаемый хоровод этих, и подобных им, вопросов, однозначной неразрешимостью терзая изначально обеспокоенную психику, приводил к неизбежным злобным срывам, и, в промежутках между ними, к тягучему, бесперспективному единоутробию Сашиного существования.
Нет, Саша не был глупым и бесталанным, напротив, в нем органично сочетались способности к абстрактным дисциплинам, почерпнутые из генов отца, и трепетное, поэтическое начало, унаследованное от матери, натуры артистичной, влюбленной в жизнь по самые кончики аккуратных, розовых, покрытых легким девичьим пушком, ушек. Явные успехи Саши в единственной на весь край школе с крутым математическим уклоном, широта интересов и тяга к самоусовершенствованию, наглядно демонстрировали его незаурядность.
Но так уж случилось, что попытка поступления в модный, в то время, московский институт, завершилась не так, как представлял себе Саша. Оставленный в полном одиночестве в подмосковной квартире дяди, уехавшего с семьей на юг, сутками напролет поглощая художественные образы, спрессованные в сотнях томов домашней библиотеки, он напрочь позабыл о необходимости тщательной подготовки к экзаменам. Но еще более парадоксальным стал его отказ на предложение декана, все-таки заметившего одаренность юноши, прибывшего из провинции, и любопытно, хотя и кое-как, неаккуратно, большей частью на черновике, навалявшего письменную работу по математике, сдать документы на вечернее отделение.
Непонятно, на кого или на чего разобидевшись, Саша вернулся восвояси, устроился подсобником на фабрику, а затем слесарем на завод, откуда и был призван в армию. Отслужив два года, вернувшись домой, легко поступил в местный университет.
Отучившись пять лет, отбыв повинность молодого специалиста, пометавшись по разношерстным организациям в поисках заработка, Саша устроился программером в небольшой, но довольно активно развивающийся филиал московского коммерческого банка. Устроенные ему испытания, во время которых, как сейчас водится, выдаваемая аккуратно дважды в месяц зарплата немногим превышала сумму, выражавшуюся одной дыркой от зачерствевшей сушки, Саша выдержал блестяще. Каких страданий ему это стоило, можно только догадываться. Но, как бы там ни было, влившись в новый коллектив, он занял в нем достойное его квалификации и сообразительности место.
Прилежно трудясь, порой и по четырнадцать-восемнадцать часов в сутки, Саша быстро вышел на приемлемый уровень оплаты труда, а выдаваемые периодически бонусы и хвалебные записи в трудовой книжке поставили его вровень с достойными и уважаемыми сотрудниками банка.
Конечно, внутренняя ущемленность Саши не испарилась, и он, придя с работы домой, к жене, которой успел обзавестись, и к ребенку, которого успел выстругать, переступив скрипучий порожек трехкомнатной, давно не ремонтированной квартиры, мгновенно срывал маску умиления и покорности, и впрочем, описания безобразных сцен, устраиваемых Сашей, будут интересны медэкспертам, а не нормальным гражданам, поэтому, оставим жуть за рамками рассказа.
Между тем все, чему положено течь, утекало, все же остальное изменялось в соответствии с присущей физической природой. Шли, спотыкаясь о многочисленные праздники, годы, растворялись в суете жизни десятилетия. Материальный мир, окружавший Сашу с самого момента его зачатия, подчиняясь злым законам физики, старел и ветшал, принуждая Сашу, а вернее, Сашино тело, постепенно терять былую упругость и подвижность. Расширяющиеся, вместе с разлетающимися в разные стороны галактиками, поры его поблекшей кожи, все лучше и лучше пропускали внутрь болезнетворных агентов окружающей среды, и, наоборот, все хуже и хуже удерживали внутри недоброту и злобную, алчную Сашину неудовлетворенность.
Мало-помалу, коллеги по работе стали замечать ранее развивавшиеся подспудно метаморфозы Сашиного содержания. По началу малоприметные, нехорошие признаки становились все явственнее и зримее. Так, часто устраиваемые директрисой филиала, для своих, серых от усталости, подчиненных, вечера камерной музыки, проводимые, как правило, после окончания трудового дня в небольшом холле невеликого, втиснувшегося в первый этаж жилой девятиэтажки, помещения банка, заставляли Сашу, скрывая конвульсивную дрожь неприятия, ретироваться в комнату инфоотдела, в котором он просиживал выделенное ему офисное кресло.
Пребывающие во время сладостных концертов в экстазе сонного восторга коллеги, разбуженные не гармонией аккордов, а диссонансом скрипучей двери, закрывающейся за ренегатом, ясное дело, бывали неприятно удивлены наглостью отщепенца. Такие, и подобные проступки, само собой, не минули цепкого сознания руководства, но, в память о былых заслугах ценного кадра, раздражение временно накапливалось в специальном буфере недолготерпения.
Все эти эволюции могли бы продолжаться неопределенное количество дней, но экстраординарный случай, произошедший светлым майским днем, переполнил сосуд терпеливости директрисы, и гидросистемы оргвыводов, наполненные горькой влагой, привели поршни противодействия злу в плавное, но неумолимое движение.
Произошло же, на первый взгляд, совершенно безобидное, с точки зрения плюрализма мнений и демократичной терпимости к разнообразию вероисповеданий, событие.
Заранее анонсированное в связи с предстоящим юбилеем филиала благословение на презираемую Иисусом финансовую деятельность, производимое толстым служителем культа, благочинно вырядившимся в скромно отороченный золотом сарафан, заключавшееся в помазании постным маслом рабочих мест, мебели, канцпринадлежностей, равно как и в окроплении коленопреклоненных сотрудников, не достигло интерьера инфоотдела.
Забаррикадировавшийся в нем Александр Лобачевский, злобно шипя и испуская смрад протухших от ненависти яиц, воспротивился благодати. Все, что смог сделать батюшка в этой непростой ситуации, впервые в постперестроечной практике встретивший явно атеистическое препятствие, так это покрыть коробку нечистой двери двойным слоем конопляного масла, не поскупившись и на крашенную в черное доску невысокого порога.
Проводив святого отца, предварительно пожертвовав на благое дело малую толику премиального фонда подчиненных, директриса, приятная женщина с молодым, симпатичным лицом, и тщательно задрапированным в просторные складки одежды дородным, статным телом, грустя о недостойном поведении Лобачевского, в своем уютном, занимающем четвертую часть площади помещения филиала, кабинете, светло и возвышенно, не позволяя себе опуститься до пошлой мести, занялась планированием исправительных мероприятий, целью имеющих возврат в сплоченное стадо коллектива, так некстати запаршивевшей овцы. В полном согласии с доктриной, исповедуемой каждым просвещенным и добронравным гражданином, в соответствии с которой, всякое зло просто обязано было быть наказано еще большим злом, Пенелопа Ардальоновна Благомыслова, в девичестве Боровковская, безо всякого раздражения наметила дальнейшие действия.