Хоть над ошибками своими посмеюсь,
чтоб не страдать от этой пустоты.
Я был к тебе так близко столько раз,
зачем я все молчал, зачем размяк?
Зачем не разомкнул застывших губ?
Запричитала жизнь в моей груди,
мои желанья в траур облеклись.
К тебе так близко был я столько раз,
к твоим глазам и чувственным губам,
к возлюбленного тела волшебству.
К тебе так близко был я, столько раз.
Я о любви не смею говорить,
о волосах твоих, губах, глазах
я лишь храню в душе твое лицо,
храню твой голос в памяти моей,
дни сентября цветут в моих мечтах,
ваяют, красят фразы и слова,
любую тему и любую мысль.
По лестнице постыдной я спускался,
ты дверь открыл входную: в тот же миг
я незнакомое лицо твое заметил, ты меня.
Глаза я опустил, чтоб ты не видел их,
а ты прошел поспешно, отвернув лицо,
и проскользнул в постыдный дом, где наслажденье
не сможешь ты познать, как я не смог.
Твое желанье утолил бы я,
мое желанье по глазам твоим я видел,
усталым, скрытным ты бы утолил.
Мы поняли всю жажду наших тел,
все знанье нашей крови, нашей кожи.
Но спрятались мы оба, смущены.
Мне надоело сцену созерцать,
и поднял я глаза на ложи.
В одной из лож я увидал тебя,
со странной красотой твоей, порочной юностью.
И тут же мне на ум пришло все то,
что мне в обед наговорили про тебя,
и возбудились мысль моя и тело.
Я все смотрел как зачарованный
на красоту твою усталую, на юность утомленную,
на твой костюм подчеркнуто изящный,
мечтал я о тебе и представлял тебя
таким, как мне в обед наговорили.
Когда домой поедешь, на Итаку,
себе ты пожелай дороги долгой
и полной приключений, полной знаний.
Не бойся лестригонов и циклопов,
и Посейдона гневного не бойся,
ты их в пути не встретишь никогда,
пусть только мысль парит и вдохновенье
изысканное греет дух и тело.
Ты знай: ни лестригонов, ни циклопов,
ни Посейдона дикого не встретишь,
коль сам в душе не будешь их нести,
коль на тебя душа их не натравит.
Себе ты пожелай дороги долгой.
Пускай же будет много летних зорь,
когда с такою радостью и счастьем
войдешь ты в гавань, где еще ты не был,
задержишься у финикийских лавок,
приобретешь прекрасные товары:
янтарь, кораллы, жемчуг и эбен,
и всяческих дразнящих благовоний,
побольше благовоний сладострастных;
ступай в египетские города,
учись, учись у тех, кто много знает.
Всегда в уме держи свою Итаку.
Туда добраться это цель твоя.
Однако, торопить себя не нужно.
Пусть лучше истечет немало лет
и стариком прибудешь ты на остров,
богатым всем, что приобрел в пути,
щедрот не ожидая от Итаки.
Дала тебе Итака путь прекрасный.
Ты без нее в дорогу бы не вышел.
Но у нее нет больше ничего.
Ты бедною Итакой не обманут.
Такой мудрец, с таким глубоким знаньем,
понять ты сможешь, что Итаки значат.
Почаще приходи, бери меня,
возлюбленное чувство, приходи, бери меня
когда и тело обретает память,
и старые желанья греют кровь,
когда все помнят губы, помнит кожа,
и руки снова расточают нежность.
Ты ночью приходи, бери меня,
когда все помнят губы, помнит кожа
На этом грязном фото, продаваемом тайком
на улице (чтоб не заметил полицейский),
на этой омерзительной открытке,
как оказалось здесь лицо твое
волшебное? Как ты попал сюда?
Кто знает жизнь твою, разнузданную, блядскую,
все то дерьмо, с которым сжился ты,
когда решил позировать фотографу?
Наверно, ты в душе такой был скот
Но хоть все это так, и даже хуже для меня
твое лицо останется волшебным,
а тело даром эллинической любви,
ты будешь вот каким в поэзии моей.
Когда вошел я в наслажденья дом,
я не остался в зале, где играют
в любовь размеренно, как подобает.
Я в комнаты сокрытые прошел,
склонился и возлег на ложа их.
Я в комнаты сокрытые прошел,
их помянуть считается за стыд.
Но стыд не для меня иначе ведь
что за поэт я, что за мастер слова?
Мне лучше воздержанье. Это ближе,
поэзии моей гораздо ближе,
чем в общей зале праздновать любовь.
Молоденький, лет двадцать восемь, на теносском судне
он прибыл в этот порт сирийский,
назвавшись Эмисом учиться парфюмерии.
Однако, заболел в дороге. И едва
сошел на берег умер. Похороны, скромные до жути,
здесь и прошли. За час-другой перед кончиной
шептал он что-то про мой дом и пожилых родителей.
Но ни родителей его не знают здесь,
ни родины мир эллинский огромен.
Да так оно и лучше. Потому что,
пока лежит он мертвый здесь, за портом,
пусть думают родители, что жив он.
У освещенного окна табачной лавки
они стояли, смешаны с толпой.
Но вот глаза их встретились случайно
и выдали преступное желанье
их плоти неуверенно, стыдливо.
Затем неверные шаги по тротуару
и вдруг улыбка, головы кивок.
А уж потом закрытая коляска
и чувственное приближенье тела к телу,
переплетенье рук, слиянье губ.
Тобой не обладал я и не буду обладать,
наверно, никогда. Немного слов, сближенье,
как в баре том, позавчера и больше ничего.
Жаль, нечего сказать. Но, как Искусства люди,
мы создаем подчас усилием ума
короткое, но все же наслажденье
для нас почти физическое.
Позавчера, в том баре мне весьма помог
мой сострадательный алкоголизм
я прожил полчаса эротики чистейшей.
Мне кажется, ты понял это
и задержался для меня подольше.
Мне было это так необходимо, ведь
при всей моей фантазии, с магическим напитком,
мне нужно было видеть эти губы
и рядом с этим телом находиться.
Хотел бы я иметь в деревне дом
с весьма большим участком
не для цветов, деревьев или зелени
(конечно, и для них они прекрасны),
но для животных. Да, хочу животных!
Семь кошек минимум: двух черных, словно ночь,
двух белых, словно снег. Так, для контраста.
И попугая важного его я научу
ораторствовать страстно, убежденно.
Собак, я думаю, довольно будет трех.
Потом двух лошадей (а лучше пони)
и трех, нет, четырех великолепных,
очаровательных, изысканных ослов,
чтоб утопали в лени и блаженстве.
Ему, должно быть, года двадцать два.
Но я уверен, что примерно столько лет назад
я этим самым телом насладился.
Нет, это не припадок эротизма.
Недавно лишь пришел я в казино,
так быстро я один не напиваюсь.
Я этим телом точно насладился.
И если я не помню, где моя забывчивость не много значит.
Вот он сидит за столиком соседним,
а я ведь знаю каждое его движенье под одеждой
я вижу вновь его возлюбленное тело.
Да, эту комнату я знаю хорошо.
Теперь ее и смежную снимают
торговые конторы. Стал весь дом
норой торговцев, брокеров, компаний.
Ах, как знакома комната мне эта
Здесь, рядом с дверью, был большой диван,
и прямо перед ним ковер турецкий,
а там две вазы желтые на полке.
Направо, нет, наискосок трюмо.
Посередине стол, где он работал,
и три больших плетеных стула.
А у окна была кровать,
где мы любили столько раз.
Они ведь где-то есть, все эти вещи милые.
А у окна была кровать
залитая наполовину светом полдня.
Таким вот днем, часа в четыре, мы расстались
всего лишь на неделю
Только
неделя эта длится до сих пор.
Наверно, был час ночи
или полвторого.
В углу той забегаловки,
за перегородкой деревянной.
Нас не считая, было пусто в лавке.
Чуть тлела керосиновая лампа.
Служитель бдительно храпел у двери.
Никто нас не заметил бы. К тому же
настолько перевозбудились мы,
что стала нам чужда предосторожность.
Полуразделись мы одежд так мало,
ведь был Июль божественный в разгаре.
Пронзительное наслажденье плоти
среди одежд полуоткрытых,
стремительное обнаженье плоти беглый образ,
пронзивший двадцать шесть минувших лет,
чтобы в моей поэзии остаться.