Рисунок Mona Caron

Адриана Самаркандова

Дед

В жизни каждого человека неизбежно наступает момент, когда одиночество жалит с особой беспощадностью и потребность в присутствии живого существа грызет сознание денно и нощно, пока не найдена будет эта заблудшая душа, которую отогреешь и накормишь с самым немыслимым бескорыстием. Многие из тех, кто волею случая на неопределенный отрезок времени остался жить в полном, или почти полном одиночестве, заводят себе зверя, например, собаку. Утренний и вечерний ритуал прогулки, особенно в слякоть и самую унылую сумеречную мерзлоту наполняет посеревшие сердца сладостным чувством выполненного долга и собственной надобности.

Энергия, предназначенная на ту самую заботу о члене стада своего, теперь с большим или меньшим успехом перенаправлена на четвероногого зверя, зенит чьей неразумной, и в целом бессмысленной жизни, заключен в хозяине. И неся на своих плечах груз этой жизненной ответственности, человек уже менее отвлекаем суетными и непотребными мыслями о своем нелепом одиночестве. Другие заводят кота, а можно и сразу двух котов, и собирая по квартире их шерсть и вынося кювет с фекалиями, испытывают тоже уютное опекунское счастье, инстинкт которого заложен в каждой разумной душе.

Те, кто всю жизнь были счастливы в своей независимости и самодостаточности, при каждом удобном случае подчеркивая эти самые независимость и полную, повторяю, полную самодостаточность, так вот они, как правило, даже толком не осознавая суть собственной проблемы, покупают по странному наитию клетку с канарейкой, а еще чаще — лупоглазых маленьких рыбок, таких же отчужденных и самодостаточных, как и их хозяин.

Но некоторым всего вышеперечисленного оказывается недостаточно, и коротая ранние холодные — и еще более невыносимые душистые летние — вечера, в компании бестолкового и совершенно чужого по роду своему зверья, они начинают мыслить уже в ином русле. Многих спасает телефон и стоицизм дальних родственников и посредственных знакомых, производя обзвон которых, чувствуешь некоторую приятную опустошенность и даже неприязнь и ленивое желание вновь заняться собой наедине со своим одиночеством.

Менее уравновешенные и более импульсивные организовывают себя в какую-нибудь бурную и более или менее бессмысленную общественную деятельность. Им не хватает чего-то, что бы позволило просто взаимодействовать и общаться как человек с человеком, поэтому та самая деятельность является единственным звеном их всех единящим, и при ее естественном угасании, люди рассыпаются в разные стороны, как бусинки с порванного ожерелья, и души их полны горечи и отчаяния.

Ну а некоторые, так и не обнаружив себе достойного применения внутри какой-нибудь организации, или клуба, или, если уж на то пошло — секты, берут и умирают, и так незаметно, что не оставляют после себя даже слабого колыхания на глади жизненного озера — будто их никогда и не было.

* * *

Зинаида Эдуардовна, анализируя эти свои мысли, даже злилась на себя, стараясь немедленно отвлечься на что-то другое.

Зинаида Эдуардовна всю жизнь проработала в музее — и смотрительницей, и экскурсоводом, и в фондах. И сперва (а это было очень, очень давно), была необычайно счастлива своей работой, потому что в прагматичном и грубом мире найти более прекрасное и тихое пристанище для своей романтичной и опасно тонкой души она не могла. Шли годы окруженные прекрасным. „Прекрасным и дохлым“, — как однажды сказала она, охмеленная традиционным новогодним шампанским. Зинаида Эдуардовна понимала, что заключенной в этом безжизненном особняке, с мертвыми вещами, словно насекомьи трупы облепившими стены и углы, оставаться в трезвом рассудке довольно сложно.

Когда она поняла это и то, что всю жизнь живет если не назад, то уж точно на одном и том же месте — в неменяющемся окружении, каким оно было до ее рождения, и каким еще будет долго после ее смерти, так оказалось, что Зинаиде Эдуардовне было слишком много лет, чтобы кардинальным образом сменить обстановку собственной жизни. До пенсии еще оставалось какое-то время, но заполнить его какой-то иной работой было во-первых просто немыслимо, а во-вторых страшно. Но еще более пугающей была та ровная, хорошо накатанная колея, несущая образованную, интеллигентную, добрую и не лишенную привлекательности женщину к блеклой старости и тихой естественной смерти в полном и глухом, как могила, одиночестве.

Зинаида Эдуардовна понимала, что в сложившейся жизненной ситуации никто, кроме нее самой, не виноват. И даже в том, что у нее нет и никогда не могло бы быть ребенка виновата тоже она одна, и выбрав однажды совсем не того мужа, какого можно было бы выбрать в то время и с теми возможностями, она сама, упиваясь своей самодостаточностью, как-то упустила момент, когда можно было бы найти кого-то подходящего. К газетам с характерными объявлениями Зинаида Эдуардовна относилась с унылым презрением трезво судящего эстета, не способного найти свою судьбу по соседству с квартирной арендой, стройматериалами и пропавшими суками неопределенного окраса.

Всю свою жизнь она надеялась, что найдет свою половину тут, в музее, в одном из залитых солнцем пустынных и прохладных залов, где поскрипывая паркетом, пройдется Он, и очарованный, ослепленный прекрасным, прозреет, лишь когда найдет ее, а она, наоборот — ослепнет. Потрясенная его порядочностью и духовным богатством. Но он не приходил, а Зинаида Эдуардовна постепенно начинала понимать, что в музей на самом деле ходят большей частью жлобы и сумасшедшие. А любовь, та возвышенная, не бытовая, достойная ее сердца — возможна только на страницах книг, какие она перечитала сидя на хлипком стульчике в углу экспозиционного зала.

Но Зинаида Эдуардовна все же с небывалой легкостью смирилась с правдивостью всего вышесказанного. Она посетила пару раз филармонию и с какой-то мечтательной рассеянностью сходила в кино и даже на пляж. Все было не то. Оно было мертво в буквальном смысле этого слова. Ее старые, „богемные“ друзья либо уехали в Амерку, Германию и Израиль, или тихо умерли так давно, будто их никогда и не было. То новое поколение диссидентов-неформалов было совсем другим: тошным, пафосным и либо абсолютно бесталанным, либо зарывшим этот талант в нечто пидорастическое и совершенно бестолковое, как и вся их не сформировавшаяся жизнь. Из тех единиц, что остались, уже во всю сыпалась труха и несло безумием.

Дни ее жизни были настолько похожи между собой, что сливались воедино и невозможно было вспомнить реальность времени того или иного происшествия — год или месяц тому назад.

Музей Зинаиды Эдуардовны находится в самом центре города, на тихой зеленой улочке, рядом с парком, где и положено, собственно, находиться музеям. И каждый день она поднималась по широким мраморным ступеням, и уже не глядела на свое отражение в темном кривоватом зеркале в тяжелой раме, пила чай и день проходил тихо и быстро. Потом она одевала свое пальтишко и шапочку, отороченную мехом в тон воротнику и шла вниз по тихой темной улочке, пока не выходила на большую площадь, где было много людей, канализационных люков и киосков. Она заходила в гастроном и покупала колбасу, молоко и батон, потом спускалась в длинный и теплый подземный переход, где было темно, людно и накурено.

Иногда она останавливалась у выхода, где играл на скрипке дряхлый дед в тулупе, и было совсем неясно, как его толстые красные пальцы способны извлечь из хрупкого инструмента звуки такой интенсивности и идеальной гармоничной красоты; той самой, какой так не хватало Зинаиде Эдуардовне. Она уже поднималась по лестнице в метущий снег и слякоть и чувствовала легкое окрыление, слабый отголосок своей давней мечты, как из тех книг, где живешь предвкушением чуда. Чувство это приходило к ней почему-то только когда было холодно и рано темнело. Зинаида Эдуардовна спустя какое-то время (быть может лет пять-шесть) поняла, что это от того, что дед со скрипкой в переходе бывает только когда темно и холодно. „Интересно…“, — подумала тогда она, стараясь отгородиться от нелепых романтических мыслей.

Шли месяцы, пока однажды Зинаида Эдуардовна не проходила по своему переходу и взгляд ее не упал на нищего деда, с какой-то тихой неловкостью сидящего на краю урны под стенкой. Скорее всего именно эта новизна и скованность позы просящего, отсутствие привычных наглости или безразличия — а именно недоразумение, сквозящее в его осанке, сложенных руках, в посадке головы — приковало к себе ее внимание. Зинаида Эдуардовна никогда не подавала нищим, потому что в большинстве из них даже на расстоянии она видела притворство и наглость; либо ей становилось так неприятно и больно при виде человека, истинно нуждающегося, жестокостью случая оказавшегося на паперти, что сунуть жалкую копейку в эту интеллигентную больную руку ей мешала не то неловкость, не то Бог весть что еще.

Квартира с каждым годом становилась все несноснее. Денег на ремонт не было, да и не в ремонте, собственно, было дело — хотелось кардинальных перемен, другого места жительства. Например… чего угодно, лишь бы ощутить забытую терпкость жизненных перемен. В какой-то момент это томление внутри ее выплеснулось в жажду действия, почти маниакальное чувство и Зинаида Эдуардовна превзошла саму себя.

Хостинг от uCoz